Живы, но как живы?
Не мучат ли их кошмары, не приходят ли в полночь тени убиенных, чтобы о себе напомнить?
Нет, не приходят.
Поиграв с внучатами, они собираются, узнавая друг друга по незримым, но им очевидным приметам. Печать, наложенная их профессией, видать, устойчива.
И сплачиваясь, в банях ли, в пивных ли, они соединяют с глухим звоном немытые кружки и пьют за свое здоровье и свое будущее.
Они верят, что не все у них позади…» Не только в банях и пивных, и не только те лишь, кого могут, но не мучают тени убиенных. Кем, скажем, на склоне лет стал солдат-охранник, в чьей молодой еще голове перемешались понятия «дружба народов» и «чечмек»? Какую веру он старался привить своим детям?
А мемуары, повести, статьи, где соблюдается никого не обманывающее «равновесие», призванное изобразить авторскую бесстрастность и скрыть тоску по «твердой руке»? Кстати, авторы эти тоже безошибочно узнают друг друга по им очевидным приметам. Впрочем, приметы очевидны не только им…
Не забота литературы определять степень чьей-либо вины, сообразуясь со статьями уголовного кодекса. По всей видимости, благополучное пребывание на «заслуженном отдыхе» людей, заслуживающих хотя бы публичного осуждения, не лучшим образом сказалось на моральном климате, не приструнило Обера-Кандалова и потенциальных «оберов».
Но искусство наше все-таки указало, как идти к оздоровлению, нравственному очищению. Тенгиз Абуладзе назвал это «Покаянием».
Мы сильно бы упростили идею Т. Абуладзе, или Ч. Айтматова, или А. Приставкина, вообразив, будто покаяние — удел только Варлама, пенсионеров с пивными кружками, преступников, коих пытается наставить на путь истинный Авдий Каллистратов. В фильме, романе, повести выявлена та стадия извращенности, когда низость рисует себя отвагой и высшей верностью. Раскаяние исключено. Разве что за тюремной решеткой или лагерной оградой. Но тогда можно счесть себя мучеником и опять-таки утвердиться в своей правоте.
В кинокартине Т. Абуладзе осознание преступлений Варлама приходит не к сыну его Абелю, а к внуку, и внук решает собственной жизнью оплатить их. Но таким образом платит и Абель. Платим мы все. Ибо гибнет невиновный. Тот, кто мог легко отринуть от себя жертву дедова произвола.
Анатолий Приставкин не требует ни от кого раскаяния, самобичевания; его надежда на тени, являющиеся ночью к убийцам, отдает наивностью. Он и сам печально признает это, и не ради мнимых покаяний писал свою повесть о мужественно человеческом, побеждающем человеконенавистническое в ребенке, чему предназначено было погибнуть. Если и не физически, то уж духовно наверняка. Как погибло оно, остается предположить, в большинстве детдомовцев, которым удалось уцелеть в годы войны и потом чередовать свои дни между воровскими хазами и исправительно-трудовыми лагерями.
Колька Кузьмин и Алхузур, ставший Кузьминым, — исключение. Это исключение не столько подтверждает правила, сколько напоминает о них. Нарушение правил личной и общественной морали чревато тяжкими последствиями.
А. Приставкин слишком много пережил в детстве и сейчас, когда с болью, гневным недоумением писал о нем, чтобы не напомнить о нашей издалека тянущейся ответственности перед невинно пострадавшими. Возможно, он снял груз, часть груза с собственной души, но читательские души не очень-то облегчил. Но настоящая литература — в последнее время мы опять-таки в том убедились — не спешит навеять «сон золотой».
Анатолий Приставкин, впрочем, никогда не принадлежал к достаточно распространенной — особенно в 60 — 70-е годы — категории литераторов, стремившихся убаюкивать и без того впадающее в спячку общество. Не стану преувеличивать его прежние заслуги. Тем более что «Тучка» помогает определить меру оправданных требований к творчеству ее создателя, проделавшего достаточно сложный писательский путь. Были на этом пути и неудачи, и полуудачи, и поиски своей темы, своего мотива. Приставкин нетерпеливо колесил по стране, многое умел подмечать. Был точен в деталях и достаточно достоверен в рассказе о человеческих судьбах. Писал очерки, документальные повести, пьесы. Одни из них обращали на себя внимание, другие проходили незамеченными. Он числился «средним писателем», то есть профессионалом, добросовестным тружеником пера. Книги такого автора обычно вызывают умеренный интерес читающей публики, не рождают у нее особых надежд. Не ждут, что он изобретет порох, преодолеет тот уровень мастерства и миропонимания, которого достиг. Но иногда случается, что «средний писатель» вдруг предстает перед нами в новом качестве. Мы с волнением и благодарностью принимаем книгу, ознаменовавшую такой переход, и хотим понять, как, почему произошло чудо. Именно — чудо. Писатель не только открыл нам новый мир, поразил его непривычными красками, его страстями и трагедиями. Он открыл в себе не ведомые прежде ни ему, ни нам возможности.
Мы начинаем оглядываться на прежние его книги и, перелистывая их, задним числом обнаруживаем, что чудо вызревало исподволь и свершилось не на пустом месте. Читатель, получив книгу, где под одной обложкой помещены повести «Ночевала тучка золотая» и «Солдат и мальчик», увидит, с каким едва уловимым упорством, с какой не бросающейся в глаза последовательностью двигался вперед писатель, не переставая оглядываться назад, всматриваться в собственное детдомовское прошлое. Как сильна была в нем ранняя, по определению Достоевского, первая память. Привычная для его сверстников формула «мы родом из войны» предполагает уточнение. А. Приставкин родом из детдома военных лет, где легче было умереть, чем выжить, стать нелюдью легче, чем человеком.